Силой и властью

Размер шрифта: - +

Взрослые и дети

1

Начало лета года 637 от потрясения тверди (двадцать пятый год Конфедерации), Красный путь,Серый замок ордена Согласия, Тирон.

 

Колеса поскрипывали, взбивали струйки мелкой белесой пыли. Из-под копыт лошадей пыль поднималась еще гуще, и потому стражи старались держаться поросшей травой обочины. Правили повозкой Доду и Ваджра по очереди, а Жадиталь сидела у заднего бортика, то и дело вертя головой: пересчитывала всадников. Беспокоилась: их осталось мало, так мало! Из двух сотен тиронских стражей теперь не набиралось пяти десятков, и те — измученные, угрюмые, молчаливые. Почти все время озлобленные.

Один такой в облике зверя лежал рядом с ней, свернувшись клубком на собранных шатрах. Такиру слишком дорого далось последнее обращение: стать человеком он уже не мог. Все дальше уходил по звериной тропе от трезвого разума к ощущениям и предчувствиям. Пока миссионеры заканчивали дела: осматривали животных на дальних лугах, делились лечебными снадобьями и остатками припасов, давали последние советы, он все рыскал вокруг лагеря, охотясь на шакалов и до смерти пугая пастухов. За время мора падальщиков вокруг стойбища развелось несметно, сила и звериная злоба Такира, его жажда убивать были весьма полезны, и Рахун не мешал ему, только наблюдал издали. А когда отправились домой — усыпил. Жадиталь спросила, почему хааши не помог стражу обратиться, и он сказал:

— Так лучше, безопаснее. Разум Такира слаб, может не выдержать боли, которую пережил, охотясь в шкуре зверя. Да и сам я сейчас не слишком-то способен на добрые песни. Вот доберемся до замка, Хасрат и Фасхил помогут ему вернуться и очиститься, а до тех пор покой и сон для него лучшее лекарство. Присмотришь?

И она присматривала: гладила косматую спину, когда он ворочался и тревожно вздрагивал, время от времени поила полусонного.

Иногда, когда сон Такира становился поверхностным и прозрачным, Жадиталь ловила отголоски его видений. Тогда степь уплывала вниз, превращаясь в перевернутое блюдо, и она уносилась к солнцу, взбивая облака мощными ударами крыльев, а потом, когда воздух переставал держать, — падала… падала, рушилась, разбивалась… Сердце сжималось так, что хотелось кричать.

Тогда Жадиталь изо всех сил распахивала глаза, чтобы прогнать видения, наклонялась к зверю и шептала в самое ухо:

— Все хорошо, Такир, повернись на юг, ну же! Повернись, посмотри…

Сама тоже поворачивалась к югу, вглядывалась в горизонт, чтобы увидеть у кромки неба синеющий зубчатый хребет Поднебесья. Потом клала рогатую голову себе на колени и заводила старинную берготскую колыбельную.

…И в простеньком мотиве всплывал из тумана ее родной замок в две приземистых башни с несколькими обветшалыми домишками вокруг; большой прокопченный очаг в кухне, где она вместе с сестрами помогала старой кухарке варить уху и печь хлеб; отец, ворчливый, рано состарившийся калека, с трудом волочащий ноги за костылями; всегда тихая, ласковая матушка.

И только когда к ее размеренному дыханию присоединялось дыхание Такира, а видения вечно серого, покрытого пеленой тумана Бергота сменялись разноцветием горного луга, сияющей белизной ледников и радугой над водопадом, она успокаивалась и тоже позволяла себе уснуть.

Но теперь, после воскрешения, и во сне покоя не было — была жизнь. Суетливая, копошащаяся повсюду, со своими бедами и радостями: голод и жажда, любопытство и усталость, страх и вожделение, и боль рождения, и боль смерти, и боль, и боль… Все менялось, сливалось, сплеталось причудливыми узорами живых песен, и Жадиталь вдруг начинала ощущать себя расстроенной лютней, которая, как ни старайся бедняга-музыкант, не может излиться в мир своей подлинной мелодией, а только стонет и вздыхает от боли… Жадиталь была магом и целителем, но быть хааши не умела, не могла.

В стойбище отвлекали дела, множество мелких забот, каждая из которых казалась важной — на странности, унаследованные от Шахула, сил не оставалось. Но в походе все эти песни мира стали невыносимы. В первую же ночь на привале Жадиталь пожаловалась Рахуну.

— Как вы живете с этим безумием голосов, вытягивающих все жилы? Как вообще с подобной болью и смятением можно жить? Мне стыдно, но я, видно, слишком слаба… не могу.

Зачем было спрашивать? О чем? Так есть, и ничего с этим не поделать. Тебе отдали жизнь — так прими с благодарностью и не ной.

Но Белокрылый, наверное, так не думал. Он ответил:

— Ты — человек, Таль, всего лишь человек, тебе не по силам бремя хранителя, но это и правильно. Даахи тоже с соблазнами вершителя не справится, не зря дара изменять мир боги нам не дали.

А потом улыбнулся и обнял.

— Ничего, с магами такое случается, но скоро пройдет. Ты вытерпишь. Ты же вытерпишь, сестренка? Я помогу.

Как он хорошо сказал: «Сестенка…» Тепло, надежно: «Ты теперь кровная сестра мне, Жадиталь, любимая младшая сестренка». И пламя костра стало казаться уютным огнем очага, и темнота опустилась не жутью неизвестности, а мягким пологом, отделяющим суетный день от тихой ночи.

Сам Белокрылый не мог все время с ней возиться — он остался один, а каждый хаа-сар по-прежнему нуждался в песне покоя. Но после того разговора ее мальчишки больше не отходили: сменяя друг друга, правили повозкой или шагали рядом, болтали о приятных мелочах если не с ней, то между собой, шутили и смеялись.

А вскоре к ним пристроился и Синшер на соловой кобылке. Переполненный силой, как и все хаа-сар, этот парнишка был не злым, скорее задумчивым. А когда замирал, склонив голову, то взгляд становился светлым и далеким.

— Степнячку свою слушаешь? — спросил как-то Доду.

— Своих степнячек, — ответил он и даже улыбнулся.



Влад Ларионов

Отредактировано: 26.10.2016

Добавить в библиотеку


Пожаловаться